Сны Иосифа Островского

Алла Солопенко

Откуда приходят сны? Из тех светлых глубин, где хрупкое «я» сливается с добрым и мудрым «мы». Из бессознательной теплоты, где хранится вековая народная память. Эта ласковая изначальность доступна детям и мудрецам. И еще художникам, которые умеют рисовать свои грезы – как еврейские сновидцы, от Марка Шагала до Александра Вайсмана. Как Иосиф Островский.

Его знаменитый «еврейский цикл», созданный в конце 1970‑х – начале 1990‑х годов, – череда видений, которые, при сюжетной простоте, по эмоцио­нальной и философской насыщенности приближаются к символам. Это, можно сказать, многоликий портрет самого народа, написанный с лаконичной мягкостью и задушевностью.

Однако от частностей быта к универсалиям бытия, от чужих уроков к самому себе лежал долгий путь. Яркие пробы кисти 1960–1970‑х годов поражают разнообразием стилей и техник: от пейзажей с брейгелевскими деревьями («Зимние пейзажи» 1971 и 1974 годов) до реалистических портретов («Галина», «Светлана») – лиризм южнорусской живописной школы («Лодки», «Натюрморт с арбузом»), резкость одесского андеграунда («Натюрморт с селедкой»), невесомость французского импрессионизма («Дождь»). Критики порой отмахиваются от этого драгоценного опыта – дескать, соцзаказ, не свое, не еврейское. Но несправедливо пренебрегать историей – к тому же такой талантливой.

От картин «еврейского цикла» веет какой-то застенчивостью – словно художник робко приглашает зрителя в свои самые заветные сны. Ведь его персонажи – гости из детства, из родного украинского местечка (отчасти отсюда наивная, близкая примитивизму неправильность очертаний). Они приходят по одному или целыми группами – и на таких полотнах люди словно льнут друг к другу, делясь теплом. Как правило, старики – патриархи, – воплощение мудрости рода. И при всей типичности черт внешность их не так уж важна. Читатели, мечтатели, художники и музыканты, неторопливые беседователи, они далеки от будничных забот, они живут душой, и ее-то живописцу удается запечатлеть.

Фигуры выступают из медового сияния или серебристо-серого сумрака, вновь тают в тумане. И сами излучают свет. Это мерцающая условность линий и цветов, смягчение реальности: сны беспредметны, они существуют в абсолютном пространстве и времени. Они бывают торжественно-драматическими и даже тревожными («Брит», «Тревога», «Мертвая птичка»). Но чаще исполнены умиротворения, чуть печальной радости – той, которой от века проникнуто еврейское искусство.

Пожалуй, ключевое слово для безыскусного в названиях Островского – «наследие». Картина 1983 года: группа мудрецов в белых одеждах, трое на переднем плане, еще двое угадываются за ними. Или не двое? А нескончаемая вереница теряется – то ли в прошлом, то ли в будущем? К тому же замыслу художник возвращается в 1990‑м, уже после переезда в Израиль. Только в этом «Наследии» зритель оказывается лицом к лицам – они словно сделались туманнее и строже, безымянные хранители нерасторжимой связи между поколениями. Они растворяются в голубовато-зеленой глубине времен. Чтобы присниться новому художнику.

Лехаим, №208